Неточные совпадения
Хлестаков. Да, и в журналы помещаю. Моих, впрочем,
много есть сочинений: «Женитьба Фигаро», «Роберт-Дьявол», «Норма». Уж и названий даже
не помню. И всё случаем: я
не хотел писать, но театральная дирекция
говорит: «Пожалуйста, братец, напиши что-нибудь». Думаю себе: «Пожалуй, изволь, братец!» И тут же в один вечер, кажется, всё написал, всех изумил. У меня легкость необыкновенная в мыслях. Все это, что было под именем барона Брамбеуса, «Фрегат „Надежды“ и „Московский телеграф“… все это я написал.
Почтмейстер. Нет, о петербургском ничего нет, а о костромских и саратовских
много говорится. Жаль, однако ж, что вы
не читаете писем: есть прекрасные места. Вот недавно один поручик пишет к приятелю и описал бал в самом игривом… очень, очень хорошо: «Жизнь моя, милый друг, течет,
говорит, в эмпиреях: барышень
много, музыка играет, штандарт скачет…» — с большим, с большим чувством описал. Я нарочно оставил его у себя. Хотите, прочту?
Осип, слуга, таков, как обыкновенно бывают слуги несколько пожилых лет.
Говорит сурьёзно, смотрит несколько вниз, резонер и любит себе самому читать нравоучения для своего барина. Голос его всегда почти ровен, в разговоре с барином принимает суровое, отрывистое и несколько даже грубое выражение. Он умнее своего барина и потому скорее догадывается, но
не любит
много говорить и молча плут. Костюм его — серый или синий поношенный сюртук.
В постель скорей торопишься?»
А деверь
говорит:
«
Не много ты работала!
Правдин. Я поведу его в мою комнату. Друзья, давно
не видавшись, о
многом говорить имеют.
Правдин. А кого он невзлюбит, тот дурной человек. (К Софье.) Я и сам имею честь знать вашего дядюшку. А, сверх того, от
многих слышал об нем то, что вселило в душу мою истинное к нему почтение. Что называют в нем угрюмостью, грубостью, то есть одно действие его прямодушия. Отроду язык его
не говорил да, когда душа его чувствовала нет.
"Несмотря на добродушие Менелая, —
говорил учитель истории, — никогда спартанцы
не были столь счастливы, как во время осады Трои; ибо хотя
многие бумаги оставались неподписанными, но зато
многие же спины пребыли невыстеганными, и второе лишение с лихвою вознаградило за первое…"
Бросились они все разом в болото, и больше половины их тут потопло («
многие за землю свою поревновали»,
говорит летописец); наконец, вылезли из трясины и видят: на другом краю болотины, прямо перед ними, сидит сам князь — да глупый-преглупый! Сидит и ест пряники писаные. Обрадовались головотяпы: вот так князь! лучшего и желать нам
не надо!
«Бежали-бежали, —
говорит летописец, —
многие, ни до чего
не добежав, венец приняли; [Венец принять — умереть мученической смертью.]
многих изловили и заключили в узы; сии почитали себя благополучными».
— Я
не либерал и либералом никогда
не бывал-с. Действую всегда прямо и потому даже от законов держусь в отдалении. В затруднительных случаях приказываю поискать, но требую одного: чтоб закон был старый. Новых законов
не люблю-с.
Многое в них пропускается, а о прочем и совсем
не упоминается. Так я всегда
говорил, так отозвался и теперь, когда отправлялся сюда. От новых,
говорю, законов увольте, прочее же надеюсь исполнить в точности!
Но как пришло это баснословное богатство, так оно и улетучилось. Во-первых, Козырь
не поладил с Домашкой Стрельчихой, которая заняла место Аленки. Во-вторых, побывав в Петербурге, Козырь стал хвастаться; князя Орлова звал Гришей, а о Мамонове и Ермолове
говорил, что они умом коротки, что он, Козырь,"
много им насчет национальной политики толковал, да мало они поняли".
А поелику навоз производить стало всякому вольно, то и хлеба уродилось столько, что, кроме продажи, осталось даже на собственное употребление:"
Не то что в других городах, — с горечью
говорит летописец, — где железные дороги [О железных дорогах тогда и помину
не было; но это один из тех безвредных анахронизмов, каких очень
много встречается в «Летописи».
Но Левин
много изменился со времени своей женитьбы; он был терпелив и если
не понимал, для чего всё это так устроено, то
говорил себе, что,
не зная всего, он
не может судить, что, вероятно, так надобно, и старался
не возмущаться.
Мысли о том, куда она поедет теперь, — к тетке ли, у которой она воспитывалась, к Долли или просто одна за границу, и о том, что он делает теперь один в кабинете, окончательная ли это ссора, или возможно еще примирение, и о том, что теперь будут
говорить про нее все ее петербургские бывшие знакомые, как посмотрит на это Алексей Александрович, и
много других мыслей о том, что будет теперь, после разрыва, приходили ей в голову, но она
не всею душой отдавалась этим мыслям.
Для чего этим трем барышням нужно было
говорить через день по-французски и по-английски; для чего они в известные часы играли попеременкам на фортепиано, звуки которого слышались у брата наверху, где занимались студенты; для чего ездили эти учителя французской литературы, музыки, рисованья, танцев; для чего в известные часы все три барышни с М-llе Linon подъезжали в коляске к Тверскому бульвару в своих атласных шубках — Долли в длинной, Натали в полудлинной, а Кити в совершенно короткой, так что статные ножки ее в туго-натянутых красных чулках были на всем виду; для чего им, в сопровождении лакея с золотою кокардой на шляпе, нужно было ходить по Тверскому бульвару, — всего этого и
многого другого, что делалось в их таинственном мире, он
не понимал, но знал, что всё, что там делалось, было прекрасно, и был влюблен именно в эту таинственность совершавшегося.
Княгиня подошла к мужу, поцеловала его и хотела итти; но он удержал ее, обнял и нежно, как молодой влюбленный, несколько раз, улыбаясь, поцеловал ее. Старики, очевидно, спутались на минутку и
не знали хорошенько, они ли опять влюблены или только дочь их. Когда князь с княгиней вышли, Левин подошел к своей невесте и взял ее за руку. Он теперь овладел собой и мог
говорить, и ему
многое нужно было сказать ей. Но он сказал совсем
не то, что нужно было.
Он постоянно чувствовал, что от него требуется
многое, чего он
не знает, и он делал всё, что ему
говорили, и всё это доставляло ему счастье.
Воспоминание о жене, которая так
много была виновата пред ним и пред которою он был так свят, как справедливо
говорила ему графиня Лидия Ивановна,
не должно было бы смущать его; но он
не был спокоен: он
не мог понимать книги, которую он читал,
не мог отогнать мучительных воспоминаний о своих отношениях к ней, о тех ошибках, которые он, как ему теперь казалось, сделал относительно ее.
«А разве
не вчера только он клялся в любви, он, правдивый и честный человек? Разве я
не отчаивалась напрасно уже
много раз?» вслед затем
говорила она себе.
— Да на кого ты? Я с тобой согласен, —
говорил Степан Аркадьич искренно и весело, хотя чувствовал, что Левин под именем тех, кого можно купить зa двугривенный, разумел и его. Оживление Левина ему искренно нравилось. — На кого ты? Хотя
многое и неправда, что ты
говоришь про Вронского, но я
не про то
говорю. Я
говорю тебе прямо, я на твоем месте поехал бы со мной в Москву и…
Выборы эти, по
многим обстоятельствам и лицам, участвовавшим в них, обращали на себя общественное внимание. О них
много говорили и к ним готовились. Московские, петербургские и заграничные жители, никогда
не бывавшие на выборах, съехались на эти выборы.
Катавасов очень любил
говорить о философии, имея о ней понятие от естественников, никогда
не занимавшихся философией; и в Москве Левин в последнее время
много спорил с ним.
Но этак нельзя было жить, и потому Константин пытался делать то, что он всю жизнь пытался и
не умел делать, и то, что, по его наблюдению,
многие так хорошо умели делать и без чего нельзя жить: он пытался
говорить не то, что думал, и постоянно чувствовал, что это выходило фальшиво, что брат его ловит на этом и раздражается этим.
Второй нумер концерта Левин уже
не мог слушать. Песцов, остановившись подле него, почти всё время
говорил с ним, осуждая эту пиесу за ее излишнюю, приторную, напущенную простоту и сравнивая ее с простотой прерафаелитов в живописи. При выходе Левин встретил еще
много знакомых, с которыми он
поговорил и о политике, и о музыке, и об общих знакомых; между прочим встретил графа Боля, про визит к которому он совсем забыл.
И сами они, высказываясь,
говорили многое, но никогда
не говорили того, в чем состояла их настоящая цель.
Сергей Иванович был умен, образован, здоров, деятелен и
не знал, куда употребить всю свою деятельность. Разговоры в гостиных, съездах, собраниях, комитетах, везде, где можно было
говорить, занимали часть его времени; но он, давнишний городской житель,
не позволял себе уходить всему в разговоры, как это делал его неопытный брат, когда бывал в Москве; оставалось еще
много досуга и умственных сил.
Она улыбалась тому, что, хотя она и
говорила, что он
не может узнавать, сердцем она знала, что
не только он узнает Агафью Михайловну, но что он всё знает и понимает, и знает и понимает еще
много такого, чего никто
не знает, и что она, мать, сама узнала и стала понимать только благодаря ему.
Я отвечал, что
много есть людей, говорящих то же самое; что есть, вероятно, и такие, которые
говорят правду; что, впрочем, разочарование, как все моды, начав с высших слоев общества, спустилось к низшим, которые его донашивают, и что нынче те, которые больше всех и в самом деле скучают, стараются скрыть это несчастие, как порок. Штабс-капитан
не понял этих тонкостей, покачал головою и улыбнулся лукаво...
— Княгиня сказала, что ваше лицо ей знакомо. Я ей заметил, что, верно, она вас встречала в Петербурге, где-нибудь в свете… я сказал ваше имя… Оно было ей известно. Кажется, ваша история там наделала
много шума… Княгиня стала рассказывать о ваших похождениях, прибавляя, вероятно, к светским сплетням свои замечания… Дочка слушала с любопытством. В ее воображении вы сделались героем романа в новом вкусе… Я
не противоречил княгине, хотя знал, что она
говорит вздор.
— Все… только
говорите правду… только скорее… Видите ли, я
много думала, стараясь объяснить, оправдать ваше поведение; может быть, вы боитесь препятствий со стороны моих родных… это ничего; когда они узнают… (ее голос задрожал) я их упрошу. Или ваше собственное положение… но знайте, что я всем могу пожертвовать для того, которого люблю… О, отвечайте скорее, сжальтесь… Вы меня
не презираете,
не правда ли?
— Да, —
говорил Чичиков лениво. Глазки стали у него необыкновенно маленькие. — А все-таки, однако ж, извините,
не могу понять, как можно скучать. Против скуки есть так
много средств.
Говорили они все как-то сурово, таким голосом, как бы собирались кого прибить; приносили частые жертвы Вакху, показав таким образом, что в славянской природе есть еще
много остатков язычества; приходили даже подчас в присутствие, как говорится, нализавшись, отчего в присутствии было нехорошо и воздух был вовсе
не ароматический.
Чичиков, разумеется, подошел тот же час к даме и,
не говоря уже о приличном приветствии, одним приятным наклоненьем головы набок
много расположил ее в свою пользу.
Конечно, никак нельзя было предполагать, чтобы тут относилось что-нибудь к Чичикову; однако ж все, как поразмыслили каждый с своей стороны, как припомнили, что они еще
не знают, кто таков на самом деле есть Чичиков, что он сам весьма неясно отзывался насчет собственного лица,
говорил, правда, что потерпел по службе за правду, да ведь все это как-то неясно, и когда вспомнили при этом, что он даже выразился, будто имел
много неприятелей, покушавшихся на жизнь его, то задумались еще более: стало быть, жизнь его была в опасности, стало быть, его преследовали, стало быть, он ведь сделал же что-нибудь такое… да кто же он в самом деле такой?
Известно, что есть
много на свете таких лиц, над отделкою которых натура недолго мудрила,
не употребляла никаких мелких инструментов, как-то: напильников, буравчиков и прочего, но просто рубила со своего плеча: хватила топором раз — вышел нос, хватила в другой — вышли губы, большим сверлом ковырнула глаза и,
не обскобливши, пустила на свет, сказавши: «Живет!» Такой же самый крепкий и на диво стаченный образ был у Собакевича: держал он его более вниз, чем вверх, шеей
не ворочал вовсе и в силу такого неповорота редко глядел на того, с которым
говорил, но всегда или на угол печки, или на дверь.
Нельзя сказать, чтобы это нежное расположение к подлости было почувствовано дамами; однако же в
многих гостиных стали
говорить, что, конечно, Чичиков
не первый красавец, но зато таков, как следует быть мужчине, что будь он немного толще или полнее, уж это было бы нехорошо.
Русский мужик сметлив и умен: он понял скоро, что барин хоть и прыток, и есть в нем охота взяться за
многое, но как именно, каким образом взяться, — этого еще
не смыслит,
говорит как-то чересчур грамотно и затейливо, мужику невдолбеж и
не в науку.
— Да я и строений для этого
не строю; у меня нет зданий с колоннами да фронтонами. Мастеров я
не выписываю из-за границы. А уж крестьян от хлебопашества ни за что
не оторву. На фабриках у меня работают только в голодный год, всё пришлые, из-за куска хлеба. Этаких фабрик наберется
много. Рассмотри только попристальнее свое хозяйство, то увидишь — всякая тряпка пойдет в дело, всякая дрянь даст доход, так что после отталкиваешь только да
говоришь:
не нужно.
Как в просвещенной Европе, так и в просвещенной России есть теперь весьма
много почтенных людей, которые без того
не могут покушать в трактире, чтоб
не поговорить с слугою, а иногда даже забавно пошутить над ним.
— А, херсонский помещик, херсонский помещик! — кричал он, подходя и заливаясь смехом, от которого дрожали его свежие, румяные, как весенняя роза, щеки. — Что?
много наторговал мертвых? Ведь вы
не знаете, ваше превосходительство, — горланил он тут же, обратившись к губернатору, — он торгует мертвыми душами! Ей-богу! Послушай, Чичиков! ведь ты, — я тебе
говорю по дружбе, вот мы все здесь твои друзья, вот и его превосходительство здесь, — я бы тебя повесил, ей-богу, повесил!
О себе приезжий, как казалось, избегал
много говорить; если же
говорил, то какими-то общими местами, с заметною скромностию, и разговор его в таких случаях принимал несколько книжные обороты: что он
не значащий червь мира сего и
не достоин того, чтобы
много о нем заботились, что испытал
много на веку своем, претерпел на службе за правду, имел
много неприятелей, покушавшихся даже на жизнь его, и что теперь, желая успокоиться, ищет избрать наконец место для жительства, и что, прибывши в этот город, почел за непременный долг засвидетельствовать свое почтение первым его сановникам.
«Ах! няня, сделай одолженье». —
«Изволь, родная, прикажи».
«
Не думай… право… подозренье…
Но видишь… ах!
не откажи». —
«Мой друг, вот Бог тебе порука». —
«Итак, пошли тихонько внука
С запиской этой к О… к тому…
К соседу… да велеть ему,
Чтоб он
не говорил ни слова,
Чтоб он
не называл меня…» —
«Кому же, милая моя?
Я нынче стала бестолкова.
Кругом соседей
много есть;
Куда мне их и перечесть...
Княгиня очень
много говорила и по своей речивости принадлежала к тому разряду людей, которые всегда
говорят так, как будто им противоречат, хотя бы никто
не говорил ни слова: она то возвышала голос, то, постепенно понижая его, вдруг с новой живостью начинала
говорить и оглядывалась на присутствующих, но
не принимающих участия в разговоре особ, как будто стараясь подкрепить себя этим взглядом.
Бывало, он меня
не замечает, а я стою у двери и думаю: «Бедный, бедный старик! Нас
много, мы играем, нам весело, а он — один-одинешенек, и никто-то его
не приласкает. Правду он
говорит, что он сирота. И история его жизни какая ужасная! Я помню, как он рассказывал ее Николаю — ужасно быть в его положении!» И так жалко станет, что, бывало, подойдешь к нему, возьмешь за руку и скажешь: «Lieber [Милый (нем.).] Карл Иваныч!» Он любил, когда я ему
говорил так; всегда приласкает, и видно, что растроган.
Все засмеялись козаки. И долго
многие из них еще покачивали головою,
говоря: «Ну уж Попович! Уж коли кому закрутит слово, так только ну…» Да уж и
не сказали козаки, что такое «ну».
— Жалостно и обидно смотреть. Я видела по его лицу, что он груб и сердит. Я с радостью убежала бы, но, честное слово, сил
не было от стыда. И он стал
говорить: «Мне, милая, это больше невыгодно. Теперь в моде заграничный товар, все лавки полны им, а эти изделия
не берут». Так он сказал. Он
говорил еще
много чего, но я все перепутала и забыла. Должно быть, он сжалился надо мною, так как посоветовал сходить в «Детский базар» и «Аладдинову лампу».
И
много попрекал; а донес я ему обо всем и
говорил, что с моих вчерашних слов ничего вы
не посмели мне отвечать и что вы меня
не признали.
— Понимаю (вы, впрочем,
не утруждайте себя: если хотите, то
много и
не говорите); понимаю, какие у вас вопросы в ходу: нравственные, что ли? вопросы гражданина и человека? А вы их побоку; зачем они вам теперь-то? Хе, хе! Затем, что все еще и гражданин и человек? А коли так, так и соваться
не надо было; нечего
не за свое дело браться. Ну, застрелитесь; что, аль
не хочется?
— Да что вы, Родион Романыч, такой сам
не свой? Право! Слушаете и глядите, а как будто и
не понимаете. Вы ободритесь. Вот дайте
поговорим: жаль только, что дела
много и чужого и своего… Эх, Родион Романыч, — прибавил он вдруг, — всем человекам надобно воздуху, воздуху, воздуху-с… Прежде всего!
— Соня, у меня сердце злое, ты это заметь: этим можно
многое объяснить. Я потому и пришел, что зол. Есть такие, которые
не пришли бы. А я трус и… подлец! Но… пусть! все это
не то…
Говорить теперь надо, а я начать
не умею…